Мария Пироговская О
семейном и человеческом Бора Чосич.
Роль моей семьи в мировой революции. За что боролись / Пер. В.Соколова. - СПб.: Азбука,
2000 (серия "Азбука-Классика")
Балканский полуостров очертаниями напоминает редьку. В
Сараеве убили эрцгерцога Фердинанда. Там вообще все время воюют: косовары, сербы,
боснийцы, мусульмане. Что еще мы знаем про эту страну? Пунктиром, наискосок: новое
югославское кино (это - примерно - Кустурица и Драгоевич). Пятый элемент Мила Йовович
и форвард Давор Шукер. Ракия. Сербская кириллица и хорватская латиница. Милорад Павич, любимец литературоведов и духовных барышень. Вот
Горана Петровича
недавно перевели -!
теперь и его будем знать.
За югославскую литературу ХХ века обидно. Вопреки всему она сумела стать литературой
европейской, за фантастически короткий срок создала собственный язык, нащупала болевые
точки, полагающиеся каждой национальной литературе, а просвещенная Европа, породившая
десятки писателей-космополитов (как легко меняли они и родину и язык!) и забравшаяся
в своей тоске по настоящей литературе аж в Японию и Латинскую Америку, югославов
проглядела.
Раскрыв югославов на Павиче (кажется, без него уже не обходится ни одна статья
о современной литературе), полистаем лениво: Милош Црнянски, автор замечательного
романа "Переселения", нобелевский лауреат Иво Андрич, поэт Мирослав Крлежа, традиционный
постмодернист Горан Петрович, язвительный новеллист Момо Капор. И летописец одной
эпохи Бора Чосич.
Два романа Чосича вышли под одной обложкой в издательстве "Азбука". Чосич пишет
хорошим сербохорватским языком, а В.Соколов переводит его хорошим русским, - и на
том спасибо, ведь иначе наслаждаться Чосичем могли бы только преподаватели и студенты
славянских кафедр.
Детство писателя пришлось на конец 1930-х - 1940-е годы. Была мировая война, немецкая
оккупация, четники и соколы, усташи - сербские националисты и Национальная освободительная
армия Югославии, Йосип Броз Тито и Отец Народов. Перелицованное пальто, лендлизовские
готовые завтраки и стихи Маяковского. Были прабабушкины суконные боты, голодные шлюхи
и картофельный паприкаш. "Лили Марлен" и шницели из конины. Были воспоминания, слезы
и довоенные фильмы с Тайроном Пауэром и Диной Дурбин. Эту эпоху Чосич пишет всю жизнь:
"Похоже, некоторые вещи в моих книгах совершенно неоправданно повторяются. Это
"Радио Беромюнстер", "Озеро Блед", "О сельской бедноте"; последняя вещь - название
брошюры... Сильнее всего мне врезалась в память мясорубка, как символ отцовской торгово-коммивояжерской
специализации, как предмет большой гордости моей мамы, наконец, как механизм, ущемивший
отцовский палец в момент демонстрации собравшейся публике его возможностей".
После постмодернистских игр в духе Джона Барта и Co (когда думаешь, что литература исчезла и остались
только mind games) книжка кажется удивительно свежей. Сознание читателя, измученное
интертекстами и кавычками - этой иронической улыбкой пунктуации, бесконечной игрой
в поддавки, отдыхает на неожиданно узнаваемых персонажах: "В нашей семье существовало
распределение обязанностей, как на любом предприятии: отец - по части потребления
алкоголя, дядя отвечал за обслуживание соседей женского пола, мама - за мытье окон
и вечернюю тоску". Чосич лишен монотонного цинизма и литературной злости, комплекса
полноценности и холодного интеллектуального расчета. В центре повествования - семья
и время, точнее, жизнь семьи во времени и жизнь времени в семье. С доброжелательной
улыбкой автор пишет: "В нашей семье пытались делать разные дела: отец - опохмелиться,
дедушка - изобрести искусственное масло, мама!
- накормить всех нас маленькими кусочками хлеба". Автор печален и оптимистичен.
Он пародирует и философствует одновременно: "Кто-то в табличке с именами жильцов
написал перед дядей: "Блядун!", перед отцом: "Пьянь!", передо мной: "Кретин!" Перед
мамой ничего не написали, мама вздохнула: "Вечно меня обходят!" Такое концентрированное
письмо характерно для обоих романов. Чосича растащат на цитаты и эпиграфы - настолько
он выразителен и афористичен. Вещи, занятия, ремесла, национальности, прозвища, инструменты
и утварь (вот уж поистине энциклопедия жизни Восточной Европы в середине двадцатого
века!) - все это предстает "крупнее, чем в жизни".
Текст построен как рваный диалог, развертывающийся сразу по нескольким направлениям.
Поток сознания повествователя и поток жизни сливаются в речи. Столкновение двух стихий
- марсианского детского сознания и абсурдного окружающего мира (прием популярный,
но не теряющий своей остроты - см. "Толстую тетрадь" Аготы Кристоф) - дает удивительный эффект. Остранение работает четко:
ребенок приписывает причинно-следственные и метонимические отношения не связанным
между собой событиям. В его сознании выстраиваются целые ряды, "зацепленные" за одно
слово: "Тетки сказали: "Давайте играть в новую игру!" Игра называлась "фотэ",
в ходе игры надо было угадывать различные имена собственные, например, городов, а
также киноартистов. Дядя умел играть в "дырочки-палочки", но играл всегда без нас.
Вацулич сказал: "Моя любимая игра - выявление врагов с последующим их уничтожением!"
Его товарищ, капитан Народной !
армии, рассказывал про игру, состоящую из стрельбы по фашистским солдатам, раздетым
и выгнанным на снег". Таким образом, действительность собирается заново: вокруг
слов образуются новые пучки ассоциаций, а сами слова вступают друг с другом в загадочные
личностные отношения.
Другое средство остранения - язык. Пародийные канцелярские и пропагандистские
клише соседствуют с разговорным синтаксисом и разнообразными ругательствами. Безупречная
шизофреническая логика уживается с замысловатыми коллизиями здравого смысла. Прагматика
- с поэзией.
Жутковатые подробности жизни описываются со сдержанным любопытством и недоумением
("бомбы в процессе падения испускали странную музыку, мама говорила: "Похороните
меня в шубе!" Я пошел посмотреть парфюмерный магазин с рассыпанной пудрой и человеком
в витрине, очень окровавленным. Воя Блоша сказал: "Пойдем посмотрим на кишки консьержа,
они на телефонных проводах висят!" На проводах были и другие части человеческого
тела, не поддающиеся в данный момент идентификации"). Так проявляет себя повествователь
- непоправимо взрослеющий мальчик. И только так - с помощью пародийного обилия сложных
предлогов и "вывернутой" точки зрения - можно преодолеть ужас этого мира.
Неожиданно возникает чистая лирическая интонация, обязанная своим появлением грамматическим
средствам - царству имперфекта. В этом мире не происходит ничего нового: все повторяется,
хотя все в прошлом. Прошлое неотменимо, ибо чревато настоящим. А то настоящее, которое
мы имеем, растет из "сорок четвертого года, переломного года нашей истории".
Незавершенное время, имперфект, всегда чревато воспоминаниями. Так обнаруживает свое
присутствие автор.
Мы читаем о том, что даже во время войны, "ничуть не спортивной, а мировой
и абсолютно кровавой", жизнь чудовищно разнообразна, что люди похожи друг на
друга, как похожи актеры, играющие в одном спектакле. О том, как много в этом спектакле
ролей. О профессиях и ремеслах - японском, атлетическом, поварском и господском,
сапожном и официантском. И под конец о самих себе: "Русские люди были похожи на
моего отца, на моего дядю и на других людей. Русские и наш народ были очень похожи
по напиткам и ругательствам, по очень большой любви к одному полу, женскому... Русский
язык был легок и понятен, как будто кто-то сильно пьяный говорит по-сербски".
И еще: "Мы живем и боремся, и это наша профессия".