Отправляет email-рассылки с помощью сервиса Sendsay
  Все выпуски  

Служба Рассылок Городского Кота


Служба Рассылок Городского Кота
Русский Журнал. Круг чтения
http://russ.ru/krug
----------------------------------------------------------------------------
Все дискуссии "Круга чтения" http://russ.ru/forums/msg/936/936.html
Список рубрик РЖ http://russ.ru/journal/archives
Поиск по РЖ http://russ.ru/search
----------------------------------------------------------------------------
Книга на завтра
http://russ.ru/krug/kniga/current.htm

Инна Булкина


Портрет из фона

Е. Э. Лямина, Н. В. Самовер. Бедный Жозеф: Жизнь и смерть Иосифа
Виельгорского: Опыт биографии человека 1830-х годов. М.: Языки русской
культуры, 1999.

У этой книги три названия и она в самом деле обретается в трех жанрах.

"Бедный Жозеф" - чувствительный роман о юноше, много обещавшем и угасшем от
чахотки на 23-м году жизни.

Далее следует документальная биография, жанр не литературный, а научный, -
роман-элегия обрастает огромным количеством архивных единиц. В конечном
счете, это не биография-роман, любимый историко-филологический жанр 70-80-х
(прошлого теперь уже века), но, скорее, биография-летопись, жанр,
характерный для 90-х.

Наконец, "история человека 1830-х годов" - самый парадоксальный сюжет этой
книги: в небольшом теоретическом предисловии авторы заявляют о своей
близости к "научным подходам, получившим название микроистории и истории
повседневности" (с. 7); т. е. речь идет не о центральных лицах эпохи, не об
истории идей, экономических отношений и социальных потрясений, но о фоне
как таковом, о лицах второго плана, о "маленьком человеке" и повседневных
бытовых процессах. Фактически такого рода методология восходит к
исторической школе "Анналов", пик популярности которой в России пришелся на
конец 80-х - начало 90-х, в Европе - на 60-70-е. Теоретический пафос
французских историков и их многочисленных последователей состоял в
известной перемене угла зрения - от царей и полководцев к "маленьким
людям", от "исторических событий" к бытовой повседневности. Так, девизом
немецких микроисториков стали строки Брехта из "Трехгрошовой оперы":

Denn die eine sind im Dunkeln
Und die andern sind im Licht.
Und man siehet die im Lichte,
Die im Dunkeln sieht man nicht.

(Ибо одни пребывают во тьме,
А другие - на свету.
И те, кто на свету, видны всем,
И никто не видит тех, кто во тьме).

Все это объясняет исключительную приверженность к изучению небольших
сообществ, провинциальных городов, маргинальных явлений и маргинальных
социумов. И необходимое условие здесь - некое протяженное хронологическое
пространство. Классики микроистории предпочитали европейское Средневековье
(деперсонализированное по Февру) и работали большей частью с юридическими
документами. Т. е. крайние точки теоретического и методологического
напряжения проходили через понятия личности и индивидуума, через
определение социальной нормы как таковой. Пафос "маленького человека" на
деле оборачивался культом "массового человека", человека без имени,
определявшегося по своей цеховой, социальной и т. п. принадлежности.

В этом отношении авторы книги о "бедном Жозефе" нарушили все
методологические каноны, заявив своим предметом единственное десятилетие и
единственного человека, отнюдь не "массового" и очевидно далекого от
"народной культуры". "Ничто не препятствует, - провозглашают авторы, -
приложению этого метода к исследованию других типов культуры, в частности
культуры дворянской элиты" (с. 7). Трудно сказать, насколько в этом случае
метод приложим к материалу или материал - к методу, но как бы то ни было,
одно из преимуществ книги - ее принципиальная несводимость к любого рода
социологическим построениям.

"Бедный Жозеф". Роман воспитания

Итак, сюжет этой жизни (и этой книги) состоит в том, что в 11 лет Иосиф
Виельгорский стал совоспитанником наследника Александра Николаевича
(будущего императора Александра II). Он был выбран на эту роль в
соответствии с глубокой педагогической идеей воспитателей будущего
императора. И не самой удачной, как позже выяснилось. В принципе, если и
есть в истории этой короткой жизни нечто безусловно характерное для эпохи,
так это череда педагогических и медицинских ошибок; первые были уникальны,
вторые - типичны.

У будущего императора Александра II были идеальные учителя. Идеальные не
столько даже в нынешнем - оценочном - значении этого слова, но в
изначальном, философском его смысле - в смысле стремления к воплощению
("воплощенному образу") абсолютной идеи. Будущий монарх был помещен
воспитателями своими Мердером и Жуковским в замечательно правильный
треугольник, где Александр был центральным звеном; слабым был совоспитанник
Александр Паткуль, сильным - Иосиф Виельгорский. Таким образом, наследнику
было к чему стремиться и было от чего не впадать в отчаяние. Но если с
добрым, ленивым и легкомысленным Паткулем все складывалось как нельзя
лучше, то отношения Александра Николаевича с Виельгорским развивались не
столь безоблачно. Виельгорский моментально сделался явным лидером троицы,
что неизбежно порождало двусмысленность ситуации, - ср. в пересказе А. О.
Россет: "Это товарищество было нужно, как шпоры для ленивой лошади. Вечером
первый (к императору за похвалой и поцелуем. - И. Б.) под!
ходил тот, у которого были лучшие баллы, обыкновенно бедный Иосиф, который
краснел и бледнел"(1).

"Незамеченная педагогами проблема состояла в том, что единственной целью,
имевшей значение в данном воспитательном процессе, молчаливо признавался
только великий князь, а окружающие выступали исключительно в качестве
средств, одушевленных инструментов" (с. 91).

Естественная неловкость, происходящая от неестественности тщательно
выстроенной педагогической системы, в конечном счете сказывается на
характерах участников этой странной игры, равно как и на характере их
отношений. Александр, взрослея, все более отдаляется от своего образцового
товарища, сознательно выбирая себе спутников легких и "скользящих", никак
не ригористов. Иосиф, от природы открытый и сильный, становится скрытным и
болезненно застенчивым. Жуковский в самом деле нашел в нем лучшего и
благодарного ученика, чувствительного и восприимчивого, искренно
увлекающегося и не без подросткового максимализма принимающего возвышенные
идеи и установки Учителя. Подобно Жуковскому Виельгорский ведет Дневник -
не формальный, как Великий Князь, но подробный и отчетливый. Он пишет чуть
ли не ежедневные письма наставнику, когда тот уезжает; они становятся
близкими друзьями и разделяют ту мягкую опалу (неизбежное отвержение), что
наступает со временем и становится совершенно очевидной в !
момент пресловутого Путешествия будущего императора. (Из Дневника:
"Вернувшись домой, разговаривал с Мама и Василием Андреевичем о
путешествии... Василий Андреевич жаловался мне на свое отрицательное
положение; он ничего не может сделать Великому Князю и между тем не может
удалиться. Почти то же со мной происходит" (с. 283).)

Вероятно, в той части педагогической системы, которая имела отношение
непосредственно к цели - воспитанию наследника, наставники кое в чем
преуспели. С живым инструментом все обстояло иначе. Психологическая ломка,
жуковское "смирение" и подростковое "усмирение себя" в конечном счете
разрушают душевное и физическое здоровье "совоспитанника". Столь
распространенная в 1830-е годы юношеская открытая чахотка, как всякая
эпидемия, поражает слабых, знаменуя в большей степени душевное, нежели
физическое неблагополучие. Как сказал однажды Ходасевич про подобного
персонажа, "он был симптом, а не тип".

О типах разговор ниже, но медицинские причины трагедии были все же типичны.
Медицина в те времена определяла болезни по преимуществу локальным образом
и лечила подобное подобным: начавшийся легочный процесс лечили как
ревматизм плечевого сустава - паровыми ваннами. Чем и усугубили.

О людях 1830-х годов

Существует множество культурных мифов или просто устойчивых заблуждений,
которым мы привержены по инерции детского чтения и школьного опыта. О
"людях 1830-х годов" мы знаем по лермонтовским инвективам, школьным
выкладкам о "типе лишнего человека" и, если слегка напрячься, по
Тынянову/Мюссе. Т. е. по тыняновскому предисловию к "Смерти Вазир-Мухтара",
восходящему к риторике из "Исповеди сына века".

То было "гнилостное брожение", помним мы, переходящее в "звон гитары"
Аполлона Григорьева, то были люди, что "начали мерить числом и мерой,
судить порхающих отцов". Лермонтовский приговор "судьи и гражданина"
впечатан в нас с детства благодаря все той же французской риторике, причем
пафосная энергия обличения перекрывает другой смысл стихов: это эпитафия
людям, что "созрели" до поры и ушли "без времени", "без пользы", "без
славы" и "без счастья".

Сюжет о безвременно угасшем юноше - неотъемлемая часть романтического мифа.
И сюжет слишком часто совпадал с поэтической биографией: среди до времени
умерших поэтов первой трети XIX века безвестных на порядок больше, чем
знаменитых. Но угасший юноша - всегда "обещанье": Ленский, который мог быть
всем, чем угодно; каждое поколение находило себе соответствующий символ -
Андрея Тургенева, Дмитрия Веневитинова, Николая Станкевича, наконец. Иосиф
Виельгорский если и был таким знаком ("симптомом"), то для очень близкого и
узкого круга знавших его. Он не оставил по себе ни стихов, ни трудов, ни
даже коллекции. (Хотя с детским энтузиазмом (собирательство - детская
профессия) и не без романтического воодушевления собирал "славянскую
коллекцию".) Он не стал ученым библиофилом, к чему склонялся в последние
годы жизни, не стал государственным человеком, сподвижником
царя-реформатора, к чему был подготовлен и для чего, собственно говоря,
предназначался. Его смерть оказалась типичной, а нес!
остоявшаяся жизнь - в самом деле лишь "симптом". Между тем он, юноша из
"культурной семьи", ученик Жуковского, оставил по себе и вокруг себя
огромное количество "человеческих документов", что и вправду создает
известный соблазн - своего рода леса для построения микроистории,
неканонической, но в том-то и смысл.

Ведь что такое "человек 1830-х годов", известный нам по литературной
риторике? Чиновный или нечиновный акакий акакиевич, "мерящий все числом и
мерою", "камер-юнкер", "кислое молоко". Культурная история в свою очередь
предлагает несчастливых поэтов, "архивных юношей" - московских философов,
славянофилов и западников, будущих диссидентов, а ныне студентов.
Культурная история никакой типологии не предполагает, литературная риторика
ее, напротив, навязывает, и все же если возвратиться к изначальным
теоретическим предпосылкам и говорить о пресловутой "социальной норме", то
откуда она, собственно говоря, берется? Микроистория выделяет некое
сообщество, в нашем случае малочисленное, но характерное. В отличие от
привычного "массового материала" эти герои сами свидетельствуют о себе,
этот материал - авторский и субъективный прежде всего. Как отделить здесь
"норму" от "идеала" и литературу (гоголевские "Ночи на вилле" - эпитафию
"бедному Жозефу") от "жизни", бытовой истории с ее реально!
й событийностью? Впасть в заведомое смешение или в сознательный соблазн
подменить одно другим - куда как легко. И сюжет с гоголевской "эпитафией" -
лучшее тому подтверждение (см. известную книгу Карлинского(2)). Отличие
человека культуры - всегда единственного - от "человека массового",
представителя некой социальной группы, вероятно, в том и состоит, что
"быта" в чистом виде не бывает и любое свидетельство, любой "человеческий
документ" будет здесь сложным наложением реальных впечатлений, культурной
"нормы" и художественных приемов.

Кажется, основное достоинство книги в том, что она, сместив наши
представления о "людях и положениях", не подменяет их нового порядка
обобщением. Ее авторы попытались представить "человека из тени", из фона и
таким образом сместить привычный угол зрения, "подправить свет", стабильно
"выставленный" на центральных лиц эпохи и известные культурные шаблоны. Что
им, безусловно, удалось. Но можно ли говорить о неких общих нормах и
установлениях, т. е. о свойствах "фона" как такового, создавая уникальный в
своем роде портрет? И самый портрет "совоспитанника Виельгорского",
составленный из абсолютно достоверных "человеческих документов", -
насколько он свободен и несвободен от литературных и культурных мотивов и
приемов, от того, что называют "художественной идеализацией", наконец?

Не случайно самое известное (и самое похожее, должно быть, - по крайней
мере, самое похожее на героя этой книги) изображение "бедного Иосифа"
буквально "вырезано" из эскизов Александра Иванова к "Явлению Мессии".
Насколько этот дрожащий мальчик похож на Иосифа Виельгорского, а
склонившийся рядом с ним отец - на Гоголя?


Примечания:

(1) Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. М.,1989. С. 198.

(2) Karlinsky S. The Sexual Labyrinth of Nikolai Gogol. Cambridge,
Massachusetts and London, England, 1976.

----------------------------------------------------------------------------
Дискуссии рубрики "Круг чтения":
Творчество Виктора Пелевина
Эпидемия помешательства
Чей это портрет?
http://russ.ru/forums/msg/936/936.html

Книга на завтра http://russ.ru/krug/kniga/current.htm
Выбор Пушкина http://russ.ru/krug/vybor.htm
Чтение без разбору http://russ.ru/krug/razbor.htm
Новости электронных библиотек http://russ.ru/biblio

Авторы Русского Журнала. Досье http://russ.ru/journal/dosie

Гуманитарные ресурсы России http://russ.ru/info

----------------------------------------------------------------------------
Вы можете написать отзыв на каждую публикацию РЖ на сервере http://russ.ru
или высказать свое мнение о журнале в целом в "Книге отзывов"
http://russ.ru/forums/msg/945/945.html
----------------------------------------------------------------------------
(с) Русский Журнал. Перепечатка только по согласованию с редакцией.
Подписывайтесь на регулярное получение материалов
Русского Журнала по e-mail: http://russ.ru/subscribe/
Russian Journal   mailto:russ@russ.ru    http://russ.ru/



http://www.citycat.ru/
E-mail: citycat@citycat.ru

В избранное