Илья Лепихов Накануне
Ничего Яков Гордин. Гибель хора.
В его кн. "Перекличка во мраке: Иосиф Бродский и его собеседники" - СПб.: Пушкинский
фонд, 2000
Рассказ
Якова Гордина о его знакомстве с Иосифом Бродским охватывает период с конца пятидесятых
годов до смерти поэта, последовавшей в 1996 году. Большое место уделено т.н. "процессу
Бродского" (1964).
"Хор" - это не только толпа, которой изначально противопоставлен поэт, это еще
и то литературное поколение, к которому причисляет себя Гордин. По мнению автора,
Бродский держится в нем особняком.
В этой книге читатель имеет возможность познакомиться с новым Бродским - совсем
не тем замкнутым и несколько надменным человеком, к которому, по всей видимости,
уже успел привыкнуть.
Иосиф Бродский никогда
не удостаивал публику тем, чтоб ей нравиться. Полагаю, что в России, да и в остальном
мире - в мире больше, в России меньше - не так уж много ценителей поэзии, которым
по-настоящему, без дураков, нравятся стихи Бродского. Кому-то по душе фамилия,
миф нобелевского лауреата, кому-то - предание, миф русской литературы, кому-то -
национальная принадлежность. Стихи - едва ли. В них слишком много автора и слишком
мало поэзии. Те, кто полагает, что изящная словесность - прежде всего общение, как
видно, заблуждаются.
Творчество Бродского - не послание, но продукт. Продукт жизнедеятельности его
организма - наравне со слюной, мочой, желчью. Вы никогда не пробовали общаться с
желчью? Поверьте, она не удостоит вас ответом. Творчество Бродского в чем-то сродни
ей: оно ровно в той же мере нуждается в читателе, как слюнные железы - в пилочке
для ногтей. Вместе с тем это стопроцентная литература. Стопроцентный "мэйд он Парнас".
В отношении действительности Бродский - все что угодно, в отношении поэзии он - поэт,
более чем поэт. Мало кто из русских стихотворцев может состязаться с ним. Сложности
возникают уже с выбором предмета состязания. Кто в России занимался стихосложением
и только им? Разве что Дельвиг - так тот газету издавал. Денис Давыдов? Похоже, но
не слишком. Вот если бы Бродский осуществил свое намерение, добрался до Афганистана
и там вместе с Масудом и Хекматиаром шмалял по шурави, то пожалуй. А так... Решительно
не на ком остановиться.
Кто-то, как кн. Вяземский и гр. Хвостов, служил - при всем несходстве их темпераментов
и общественных позиций - любезному Отечеству, кто-то, как Некрасов, Надсон или Полонский,
окармливал свою публику, вкладывая в немотствующие уста разомлевших у самовара обывателей
слово за словом, кто-то, как модернисты рубежа веков, переназывал мир. Даже отчетливо
антиобщественные элементы русского стихотворного процесса - Тютчев, А.К.Толстой,
Голенищев-Кутузов, К.Р. - ни в коем случае не самоустранялись из литературной действительности.
К ним были немилостивы время и тенденция.
Как русский поэт Бродский берется ниоткуда. Что бы ни говорилось критикой, да
и им самим о Мандельштаме и Цветаевой, преемственности, дани уважения и прочем, -
едва ли все эти слова способны ввести в заблуждение. И Мандельштам, и трое
остальных поэтов великой советской квадриги были литераторами высочайшего социального
напряжения. Цветаева после двадцатилетнего исступления наложила на себя руки, Ахматова
стала тем, кем стала, - что бы ни говорилось о ее творчестве, но, кажется, всему
сколько-нибудь живому в отечественной словесности последних тридцати лет мы обязаны
ее порукой, - о Пастернаке умолчу.
Цветаевская техника (при этом часто забывается о Блоке, Хлебникове и Маяковском),
мандельштамовское многословие, ахматовская матовая холодность - всему этому находится
место в творчестве Бродского, но это не делает его поэтом, тем поэтом, которого так
чтут и, полагаю, опасаются. Слишком уж он себе на уме: не то олимпиец, не то сноб,
а может, и вовсе малахольный. Доведись ему не быть осужденным - по принятому в России
счету типичная второразрядная знаменитость. Не по масштабу дарования, конечно же,
но в силу положения вещей, столь счастливо последние полтора века обходящегося
без учета такой весьма сомнительной со всех точек зрения категории, как дар.
Но изгнанника, парнасца, нобелевского лауреата нельзя не замечать - так и появился
русский поэт Иосиф Бродский: из Стокгольма, с небес, ниоткуда. Появился, не прикладывая
к тому заметных усилий, не подстраиваясь под эпоху и, кажется, даже отчасти бравируя
этими своими "не" и "ни". Возможно, с какого-то момента ему уже нравилось не нравиться,
возможно, существует какое-то иное объяснение его отстраненности. Но перед читателем
восьмидесятых-девяностых Бродский выступает в обличии эдакого надсаженно-мудрого
гимназического учителя. Он давным-давно не заглядывает в свои бумаги, поскольку помнит
все наизусть. География известна ему до последней щербинки на глобусе. История -
до дня недели Грюнвальда и Ништадта. Физиология позвоночных - до трихопола.
Все вопросы заданы. Все ответы даны. Поздний Бродский - это великая поэзия не
ведомого России стабильного бытия, своеобразный "лирический дневник директора школы".
Хм, подходящее название для рецензии на книжку Иннокентия Анненского.
Лирическое всезнание, усталость Бродского от всех и всяческих вопросов
легко спутать с исчерпанностью метода. Но это навряд ли. Для отечественной традиции
стих Бродского столь же обостренно нов, сколь показательно отстраненна его внестиховая
позиция. Видимо, здесь и кроется корень всех затруднений. Как апостол преданием,
как философ дискурсом, так поэт пытается взять мир строфикой и ритмом. Многие отчаиваются,
а Бродскому удалось. Он всю жизнь стремился оседлать бытие и, наконец, стал с ним
вровень. Оттуда, из того ровня, крайне затруднительно задавать себе общественные
вопросы, пусть даже принципиальные и самые общие. Ответов на них там попросту не
слышно.
Так рядом с фигурой Бродского-поэта возникает Бродский-человек. Многое из того,
что мы читали, и, кажется, все, что видели, не вызывает к нему - человеку - ни малейшей
симпатии. Высокий с крапинами лоб, небрежно разбросанные жидкие волосы, очки с выгнутыми
стеклами и несильный, словно бы жестяной голос-речитатив, выскальзывающий из-под
стихотворного метра. Вежливое внимание к собеседнику и проговор сквозь него. Таким
и должен быть вполне состоявшийся поэт буржуазной эпохи. Таким, судя по всему, Бродский
и останется в русской культуре второй половины двадцатого века. Странный парень,
немного позер, немного провидец, хороший сосед по лестничной клетке, эдакий русский
Элиот. Русским Оденом ему не стать уже хотя бы в силу психофизиологии.
Если вы довольствуетесь этим, в общем-то, не вполне ущербным впечатлением, то
вам не стоит читать книгу Якова Гордина. В противном случае - извольте...
Гордин - один из
немногих литераторов, не просто знакомых с Бродским, не просто принадлежавших к общему
с ним литературному кругу, не просто умный и пытающийся понять своего лирического
героя эссеист (соблюдение хотя бы одного из этих условий уже делает его сочинение
достойным всяческого внимания); нет, Гордин - своеобразный антипод Бродского. Если
Бродский всю жизнь стремился перепрыгнуть вещное бытие, очутиться над ним, в загустевающем
эфире речи, где законов быта и общежития немножко нет, то Гордина всегда занимала
сугубая действительность.
Напрашивающееся противопоставление "эмиграция" - "метрополия", наверное, не исчерпывает
содержания несходства. Можно родиться в Массачусетсе и быть активистом предвыборного
штаба сенатора Х; можно всю жизнь прожить на Петроградской стороне и ни разу не выказать
своей заинтересованности происходящим. Несходство образов жизни едва ли разъясняет
что-то такое, чего не в состоянии объяснить несходство интеллектов и темпераментов.
Гордин приводит любопытное свидетельство, выдающее Бродского с головой. В одно из
редких объяснений тот произнес в запальчивости: "Это морская пехота научила тебя
не лезть на рожон!" И то правда.
Вошедшее в поговорку бесстрашие Бродского проще всего, как ни странно, объяснить
его инфантильностью, совершенным непониманием того, чему он противостоит, в какие
игры и с кем играет. Гордин, к тому времени отслуживший в армии, - не в морской пехоте,
в чем он, к своему сожалению, признается, - и раз столкнувшийся с цветущим существованием
иной, нежели то допускалось тогдашним здравым гуманитарным смыслом, логики, уже многое
подозревал и о многом догадывался. Действительность обучала замечать препятствия
и обходить их, поэзия искренне полагала их несуществующими. Процесс 1964 года был
взаимоторжеством исключающих друг друга логик. Победили обе. После ссылки "окололитературного
трутня", "тунеядца" и т.п. Гордин мог вернуть упрек своему приятелю. Архангельская
деревня научила Бродского очень многим вещам. Почти как Ахматова. Без них: действительности
и традиции, - он не стал бы тем поэтом, которого мы знаем. А поэт без действительности
- то же, что морпех без тельняшки: сомн!
ительная личность.
Стихотворная манера Бродского, до того сознательно модернистская, претерпела перемену.
Прежний звуковой натиск:
Нам нравится шорох ситца И грохот протуберанца, И, в общем, планета наша, Похожая на новобранца, Потеющего на марше, -
замечательное особенно для восемнадцатилетнего юноши гармоническое сочетание смычных
и шипящих: "п", "ш" и "ц", - как-то затмевает весьма трафаретные - даже для восемнадцатилетнего
юноши - соображения; некоторые из них (планета - потеющий новобранец) спорны, если
не сказать пошлы; так вот, прежний звуковой натиск уступил место размеренным, как
прибой, приступам здравого смысла. Морская пехота добралась и до словесности. Все
меньше смысловых переносов, все определеннее форма, все ровнее волны речи.
Новизна стиха, прежде декларативная и оттого полуфутуристическая, стала драпироваться
в классические одежды, просвечивавшие то Державиным, то Баратынским, то Александром
Одоевским. "Неплохая компания, да?" - как сказал бы сам Бродский. В этой области,
полагаю, он по сию пору не имеет и долго еще не будет иметь конкурентов среди практикующих
российских стихотворцев. И здесь уже в действие вступают законы метрополии.
В одном из своих интервью начала девяностых он, в целом всячески приветствуя и
даже восхищаясь (!) современной русской поэзией, посетовал на ее тяготение к архаике
и в метре, если я верно понял, и в лексике, и в семантике. Обновление стиха, следуя
логике самого же Бродского, есть прежде всего обновление смысла. Если так, то нашим
литераторам не позавидуешь. Не то чтобы они были глуповаты и нераспорядительны. Слишком
многое должно сойтись в одной точке, чтобы старомодные ямбы или заматеревшие амфибрахии
налились силой сегодняшнего языка, сегодняшней действительности. Требуется больше,
чем просто мастерство и просто понимание. Нужно быть существом особого рода, способным
пропускать через себя тот "шум времени", о котором некогда писал Мандельштам и без
которого нет не только хороших стихов - нет вообще ничего. А это дополнительный дар.
Не столько поэтический, хотя куда без него, сколько социальный.
Не исключено, что мы, некогда столь безапелляционно записавшие Бродского в поэты,
для которых общественное в широком смысле не представляет интереса, впадаем в характерную
ошибку. Время поэта и время толпы родственно, но не сходно, и кто знает, что за зловещие
голоса различались им в наступающей тьме? Принципиальное одиночество поэта, которое
столь легко объяснить его сердечной склонностью, возможно, является выражением другого,
куда более сложного и до поры неразличимого процесса, клубящегося в сернистых недрах
действительности.
Гордин цитирует одно из писем Бродского, датированных концом восьмидесятых: "Нынешнее
дело - дело нашего поколения; никто его больше делать не станет, понятие "цивилизация"
существует только для нас. Следующему поколению будет, судя по всему, не до этого...
Я не очень представляю себе, что и как происходит среди родных осин, но, судя по
творящемуся тут, легко можно представить, во что соотечественник может превратиться
в ближайшем будущем. В чем-чем, а в смысле жлобства догнать и перегнать - дело нехитрое...
Изящная словесность, возможно, единственная палка в этом набирающем скорость колесе,
так что дело наше почти антропологическое". Каково?
Хотя бы из-за одной этой цитаты сочинение Гордина стоит прочесть. Как и в случае
с Набоковым - да простится мне избитость сопоставления, - в случае с Бродским мы
имеем дело с крайне закрытым человеком, творчество которого замечательно само по
себе, но едва ли предоставляет возможность адекватного постижения образа мыслей и
мировоззрение творческой личности. Набокова можно вполне понять, только прочитав
его письма к жене; у Бродского, слава богу, были друзья. Чуть не сказал "единомышленники".
Впрочем, это не было бы ошибкой или противоречием.
Да, Бродский - демонстративно нероссийский поэт. Да, Гордин - столь же демонстративно
российский публицист и писатель. Бродский - космополит, Гордин - патриот. Так, он
был одним из немногих гуманитариев, не побоявшихся отнестись к чеченской войне
во времена всесокрушающего "масюк". Какое уж тут дело поколения? Да и что это за
поколение такое?
Все так. Вроде бы так. Но не упустили ли мы из виду чего-то и на этот раз? Возможно,
Бродский еще не российский поэт, поскольку слышит шум грядущего, готового
вот-вот разверзнуться перед нами во всем своем пряном безобразии. И тогда станет
ясно, чего стоят космополиты и патриоты, эмигранты и автохтоны, станет понятным,
что все наши высоколобые рассуждения о Востоке и Западе, "буржуазном искусстве",
"самобытном дискурсе" и прочих прелестях, кажущиеся сегодня вполне здравыми и, более
того, необходимыми, - всего лишь милые пустяки, игрушки, полусонный лепет перед пробуждением.
Страшным окажется это пробуждение, ибо не останется сил вытерпеть то, что нам
предстоит вытерпеть. Смерть отменяется. Слова отменяются. История, география, позвоночные
- в утиль. Только хруст и рев, взбесившиеся краски и брызги земли. Ничего кроме:
по ТВ, в подворотнях, в теле любимой - только хруст и брызги, и рев толпы, а над
ней дальний, высокий крик птицы.
Может быть, ястреба, может, пингвина, а может, марабу какого-нибудь.
Полагаю, у нас еще осталось время поспорить об этом.